interiortop.ru - Литургия Преждеосвященных Даров (Объяснения ВИДЕО )


Вторая беременность стих

Глава 8. Женщина в лагере

 

   Да как же не думать было о них еще  на  следствии? - ведь  в  соседних

где-то камерах! в этой самой тюрьме, при этом самом режиме, невыносимое  это

следствие - им-то, слабым, как перенести?!

   В коридорах беззвучно, не различишь их походки и шелеста платьев. Но  вот

бутырский надзиратель завозится с замком, оставит мужскую  камеру  полминуты

перестоять  в  верхнем  светлом  коридоре  вдоль  окон,  -   и  вниз  из-под

намордника коридорного окна, в зеленом садике на уголке асфальта вдруг видим

мы так же стоящих в колонне по двое, так же ожидающих, пока отопрут им дверь

- щиколотки и туфельки женщин! - только щиколотки и туфельки да на высоких

каблуках! - и это как вагнеровский удар оркестра в "Тристане и Изольде"! -

мы ничего не можем углядеть выше, и уже надзиратель загоняет нас  в  камеру,

мы  бредем  освещенные  и  омраченные,  мы  пририсовали  всё  остальное,  мы

вообразили их небесными и умирающими от упадка духа. Как они? Как они!..

   Но, кажется, им не тяжелее, а может быть и легче. Из женских воспоминаний

о следствии я пока не нашел ничего, откуда бы заключить, что они больше  нас

бывали обескуражены или упали духом ниже. Врач-гинеколог Н.  И.  Зубов,  сам

отсидевший 10 лет и в  лагерях  постоянно  лечивший  и  наблюдавший  женщин,

говорит, правда, что статистически женщина быстрее и ярче мужчины  реагирует

на арест и главный его результат - потерю семьи. Она душевно ранена  и  это

чаще всего сказывается на пресечении уязвимых женских функций.

   А меня в женских воспоминаниях  о  следствии  поражает  именно:  о  каких

"пустяках" с точки зрения арестантской (но отнюдь не женской!) они могли там

думать. Надя Суровцева, красивая и еще молодая, надела  впопыхах  на  допрос

разные чулки, и вот в кабинете следователя  её  смущает,  что  допрашивающий

поглядывает на её ноги. Да казалось бы и чёрт с ним, хрен ему на рыло, не  в

театр же она с ним пришла, к тому ж она едва  ль  не  доктор  (по-западному)

философии и горячий политик - а  вот  поди  ж  ты!  Александра  Острецова,

сидевшая на Большой Лубянке в 1943-м, рассказывала мне потом в  лагере,  что

они там часто шутили: то прятались под стол, и испуганный надзиратель входил

искать  недостающую;  то  раскрашивались  свеклой  и  так  отправлялись   на

прогулку;  то  уже  вызванная  на  допрос,   она   увлеченно   обсуждала   с

сокамерницами: идти ли сегодня одетой попроще или  надеть  вечернее  платье?

Правда, Острецова была тогда избалованная  шалунья  да  и  сидела-то  с  ней

молоденькая Мира Уборевич. Но вот уже  в  возрасте  и  ученая,  Н.  И.  П-ва

оттачивала в камере алюминиевую ложку.  Думаете - зарезаться?  нет,  косы

обрезать (и обрезала)!

   Потом во дворе Красной  Пресни  мне  пришлось  посидеть  рядом  с  этапом

свежеосужденных, как и мы, женщин, и я с удивлением ясно увидел, что все они

не так худы, не так истощены и бледны, как  мы.  Равная  для  всех  тюремная

пайка и тюремные испытания оказываются для женщин в среднем  легче.  Они  не

сдают так быстро от голода.

   Но и для всех нас, а для женщины особенно, тюрьма - это только цветочки.

Ягодки - лагерь.  Именно  там  предстоит  ей  сломиться  или,  изогнувшись,

переродясь, приспособиться.

   В лагере, напротив, женщине всё тяжелее,  чем  нам.  Начиная  с  лагерной

нечистоты. Уже настрадавшаяся от грязи на пересылках  и  в  этапах,  она  не

находит чистоты и в лагере. В среднем лагере в женской  рабочей  бригаде  и,

значит,  в  общем  бараке,  ей  почти  никогда   невозможно   ощутить   себя

по-настоящему чистой, достать теплой воды (иногда и никакой не  достать:  на

1-м Кривощековском лагпункте зимой нельзя умыться  нигде  в  лагере,  только

мерзлая вода, и растопить  негде).  Никаким  законным  путем  она  не  может

достать ни марли, ни тряпки. Где уж там стирать!..

   Баня? Ба! С бани и начинается первый приезд в лагерь - если  не  считать

выгрузки на снег из телячьего вагона и перехода  с  вещами  на  горбу  среди

конвоя и собак. В лагерной-то бане и разглядывают раздетых женщин как товар.

Будет ли вода в бане или нет, но  осмотр  на  вшивость,  бритье  подмышек  и

лобков дают не последним  аристократам  зоны - парикмахерам,  возможность

рассмотреть новых баб. Тотчас же их будут рассматривать и остальные придурки

- это традиция  еще  соловецкая,  только  там,  на  заре  Архипелага,  была

нетуземная стеснительность - и их рассматривали одетыми, во время подсобных

работ. Но Архипелаг окаменел и процедура стала наглей. Федот С. и  его  жена

(таков был рок их соединиться!) теперь со смехом  вспоминают,  как  придурки

мужчины стали по двум  сторонам  узкого  коридора,  а  новоприбывших  женщин

пускали по этому коридору голыми, да не сразу всех, а по одной. Потом  между

придурками решалось, кто кого берет. (По статистике 20-х годов у нас  сидела

в заключении одна женщина на шесть-семь мужчин. (1)  После  Указов  30-х  и

40-х годов соотношение это  немного  выравнялось,  но  не  настолько,  чтобы

женщин не  ценить,  особенно  привлекательных.)  В  иных  лагерях  процедура

сохранялась вежливой: женщин доводят до их барака - и тут-то входят  сытые,

в новых телогрейках (не рваная и не измазанная одежда  в  лагере  уже  сразу

выглядит бешеным франтовством!) уверенные и наглые придурки.  Они  не  спеша

прохаживаются  между  вагонками,  выбирают.  Подсаживаются,   разговаривают.

Приглашают сходить к ним  "в  гости".  А  они  живут  не  в  общем  барачном

помещении, а в "кабинках" по несколько человек. У них там и электроплитка, и

сковородка. Да у них жареная картошка! - мечта человечества! На первый  раз

просто  полакомиться,  сравнить  и   осознать   масштабы   лагерной   жизни.

Нетерпеливые тут же после картошки требуют и "уплаты", более сдержанные идут

проводить и объясняют будущее. Устраивайся, устраивайся,  милая,  в  [зоне],

пока предлагают по-джентльменски.  Уж  и  чистота,  и  стирка,  и  приличная

одежда, и неутомительная работа - всё твое.

   И в этом смысле считается, что женщине в  лагере - "легче".  Легче  ей

сохранить саму жизнь. С той "половой  ненавистью",  с  какой  иные  доходяги

смотрят на женщин, не опустившихся до помойки,  естественно  рассудить,  что

женщине в лагере легче, раз она насыщается меньшей пайкой и раз есть  у  нее

путь избежать голода и остаться в живых. Для исступленно-голодного весь  мир

заслонен крылами голода, и больше несть ничего в мире.

   И правда, есть женщины, кто по натуре вообще и на воле легче  сходится  с

мужчинами, без большого перебора. Таким, конечно, в  лагере  всегда  открыты

легкие пути.  Личные  особенности  не  раскладываются  просто  по  [статьям]

Уголовного кодекса, - однако, вряд  ли  ошибемся  сказав,  что  большинство

Пятьдесят Восьмой составляют женщины не такие. Иным с начала и до конца этот

шаг непереносимее смерти. Другие ёжатся, колеблются, смущены (да  удерживает

и стыд перед подругами),  а  когда  решатся,  когда  смирятся - смотришь,

поздно, они уже не идут в лагерный спрос.

   Потому что [предлагают] не каждой.

   Так еще в первые сутки многие уступают. Слишком жестоко прочерчивается -

и надежды ведь никакой. И этот выбор вместе с мужниными женами,  с  матерями

семейств делают и почти девочки. И именно девочки,  задохнувшись  от  наготы

лагерной жизни, становятся скоро самыми отчаянными.

   А - нет? Что ж, смотри! Надевай штаны и бушлат. И бесформенным,  толстым

снаружи и хилым внутри существом, бреди в  лес.  Еще  сама  приползешь,  еще

кланяться будешь.

   Если ты приехала в лагерь физически сохраненной и сделала [умный]  шаг  в

первые же дни - ты надолго устроена в санчасть, в кухню, в  бухгалтерию,  в

швейную или прачечную, и годы  потекут  безбедно,  вполне  похоже  на  волю.

Случится этап - ты и на новое место приедешь вполне в расцвете,  ты  и  там

уже знаешь, как поступать с первых же дней. Один из самых удачных  ходов -

стать прислугой  начальства.  Когда  среди  нового  этапа  пришла  в  лагерь

дородная холеная И. Н., долгие годы благополучная жена  крупного  армейского

командира, начальник УРЧа тотчас её высмотрел и дал почетное назначение мыть

полы в кабинете начальника. Так она мягко начала свой срок, вполне  понимая,

что это - удача.

   Что с того, что кого-то на воле ты  там  любила  и  кому-то  хотела  быть

верна! Какая корысть в верности мертвячки? ["выйдешь  на  волю - кому  ты

будешь нужна?"] - вот слова, вечно звенящие в женском бараке. Ты  грубеешь,

стареешь, безрадостно и пусто пройдут последние женские годы. Не разумнее ли

что-то спешить взять и от этой дикой жизни?

   Облегчает и то, что здесь  никто  никого  не  осуждает.  "Здесь  все  так

живут".

   Развязывает и то, что у жизни не осталось никакого смысла, никакой цели.

   Те, кто не уступили сразу - или  одумаются,  или  их  заставят  всё  же

уступить. Самым упорным, но если собой хороша - сойдется, сойдется на  клин

- сдавайся!

   Была у нас в лагерьке на Калужской заставе (в Москве)  гордая  девка  М.,

лейтенант-снайпер, как царевна из сказки - губы пунцовые,  осанка  лебяжья,

волосы вороновым крылом. (2) И наметил  купить  её  старый  грязный  жирный

кладовщик Исаак Бершадер. Он был и вообще отвратителен на взгляд, а ей,  при

её упругой красоте, при её мужественной  недавней  жизни  особенно.  Он  был

корягой гнилой, она - стройным тополем. Но он обложил её так тесно, что  ей

не оставалось дохнуть. Он не только обрек её  общим  работам  (все  придурки

действовали слаженно, и помогали ему в облаве),  придиркам  надзора  (а  [на

крючке] у него был и надзорсостав) - но и грозил неминуемым  худым  далеким

этапом. И однажды вечером, когда в лагере погас свет,  мне  довелось  самому

увидеть в бледном сумраке от снега и неба, как М. прошла тенью  от  женского

барака и с опущенной головой постучала в каптерку алчного  Бершадера.  После

этого она хорошо была устроена в зоне.

   М. Н., уже средних лет, на воле чертежница, мать двоих детей,  потерявшая

мужа в тюрьме, уже сильно доходила в женской бригаде на лесоповале - и  всё

упорствовала, и была  уже  на  грани  необратимой.  Опухли  ноги.  С  работы

тащилась в хвосте колонны, и конвой подгонял её прикладами. Как-то  осталась

на день в зоне. [Присы'пался] повар: приходи в кабинку,  от  пуза  накормлю.

Она пошла. Он поставил перед  ней  большую  сковороду  жареной  картошки  со

свининой. Она всю съела. Но после расплаты  её  вырвало  -   и  так  пропала

картошка. Ругался повар: "Подумаешь, принцесса!"  А  с  тех  пор  постепенно

привыкла. Как-то лучше устроилась. Сидя на  лагерном  киносеансе,  уже  сама

выбирала себе мужика на ночь.

   А кто прождет дольше - то самой еще придется плестись  в  общий  мужской

барак, уже не к придуркам, идти в  проходе  между  вагонками  и  однообразно

повторять: "Полкило... полкило..." И если избавитель пойдет за нею с пайкой,

то завесить свою вагонку с трех сторон простынями, и в  этом  шатре,  шалаше

(отсюда и "шалашовка") заработать свой хлеб. Если  раньше  того  не  накроет

надзиратель.

   Вагонка, обвешанная от соседок тряпьем - классическая лагерная  картина.

Но есть  и  гораздо  проще.  Это  опять-таки  кривощековский  1-й  лагпункт,

1947-1949. (Нам известен такой, а сколько  их?)  На  лагпункте - блатные,

бытовики, малолетки, инвалиды, женщины и мамки - всё  перемешано.  Женский

барак всего один - но  на  пятьсот  человек.  Он - неописуемо  грязен,

несравнимо грязен, запущен, в нем тяжелый запах, вагонки -   без  постельных

принадлежностей. Существовал официальный запрет мужчинам туда входить - но

он не соблюдался и никем не проверялся.  Не  только  мужчины  туда  шли,  но

валили малолетки, мальчики по 12-13  лет  шли  туда  обучаться.  Сперва  они

начинали с простого наблюдения: там не  было  этой  ложной  стыдливости,  не

хватало ли тряпья, или времени - но [вагонки не завешивались],  и  конечно,

никогда не тушился свет. Всё совершалось  с  природной  естественностью,  на

виду и сразу в нескольких местах. Только явная старость или  явное  уродство

были защитой женщины - и больше ничто. Привлекательность была проклятьем, у

такой непрерывно сидели гости на койке, её постоянно окружали, её просили  и

ей угрожали побоями и ножом - и не в том уже была её надежда, чтоб устоять,

но - сдаться-то умело, но выбрать  такого,  который  потом  угрозой  своего

имени и своего ножа защитит её от остальных, от следующих,  от  этой  жадной

череды, и от этих обезумевших малолеток, растравленных  всем,  что  они  тут

видят и вдыхают. Да только ли  защита  от  мужчин?  и  только  ли  малолетки

растравлены? - а женщины, которые рядом изо дня в день всё это видят, но их

самих не спрашивают мужчины - ведь эти женщины тоже  взрываются  наконец  в

неуправляемом чувстве - и бросаются бить удачливых соседок.

   И  еще  по  Кривощековскому  лагпункту  быстро  разбегаются  венерические

болезни. Уже слух, что почти половина женщин больна, но выхода  нет,  и  всё

туда же, через тот  же  порог  тянутся  властители  и  просители.  И  только

осмотрительные, вроде баяниста К., имеющего связи в санчасти, всякий раз для

себя и  для  друзей  сверяются  с  тайным  списком  венерических,  чтобы  не

ошибиться.

   А женщина на Колыме? Ведь там она и  вовсе  редкость,  там  она  и  вовсе

нарасхват и наразрыв. Там не попадайся женщина на трассе -   хоть  конвоиру,

хоть вольному, хоть заключенному. На Колыме родилось выражение [трамвай] для

группового изнасилования. К. О. рассказывает, как шофер проиграл в карты  их

- целую грузовую машину женщин,  этапируемых  в  Эльген  -   и,  свернув  с

дороги, завез на ночь расконвоированным, стройрабочим.

   А [работа?] Еще  в  смешанной  бригаде  какая-то  есть  женщине  потачка,

какая-то работа полегче. Но если вся бригада женская -   тут  уж  пощады  не

будет, тут давай [кубики!] А бывают сплошь женские целые лагпункты,  уж  тут

женщины  и  лесорубы,  и  землекопы,  и  саманщицы.  Только  на   медные   и

вольфрамовые рудники женщин  не  назначали.  Вот  "29-я  точка"  КарЛага -

сколько ж в этой [точке] женщин? Не много не мало - шесть тысяч!  (3)  Кем

же работать там женщине? Елена О. работает грузчиком - она таскает мешки по

80 и даже по 100 килограммов! - правда наваливать на плечи ей помогают,  да

и в молодости она была гимнасткой. (Все свои 10 лет проработала грузчиком  и

Елена Прокофьевна Чеботарева.)

   На женских лагпунктах  устанавливается  не-женски  жестокий  общий  нрав:

вечный мат, вечный  бой  и  озорство,  иначе  не  проживешь.  (Но,  замечает

бесконвойный инженер Пустовер-Прохоров, взятые с  такой  женской  колонны  в

прислугу или на  приличную  работу  женщины  тут  же  оказываются  тихими  и

трудолюбивыми. Он наблюдал такие колонны на БАМе, вторых сибирских путях,  в

1930-е годы. Вот картинка:  в  жаркий  день  триста  женщин  просили  конвой

разрешить им искупаться в обводнённом  овраге.  Конвой  не  разрешил.  Тогда

женщины с единодушием все разделись донага и легли загорать - возле  самой

магистрали,  на  виду  у  проходящих  поездов.  Пока  шли  поезда   местные,

советские, то была не беда, но ожидался  международный  экспресс,  и  в  нем

иностранцы. Женщины не поддавались командам одеться. Тогда вызвали  пожарную

машину и спугнули их брандсбойтом.)

   Вот  [женская]  работа  в  Кривощекове.  На  кирпичном  заводе,   окончив

разрабатывать  участок  карьера,  обрушивают  туда  перекрытие  (его   перед

разработкой стелят по поверхности земли).  Теперь  надо  поднять  метров  на

10-12 тяжелые сырые бревна из большой ямы. Как это сделать? Читатель скажет:

механизировать.  Конечно.  Женская  бригада  набрасывает  два   каната   (их

серединами) на два конца бревна, и двумя рядами бурлаков (равняясь, чтобы не

вывалить бревно и не начинать с  начала)  вытягивают  одну  сторону  каждого

каната и так - бревно. А потом они вдвадцатером берут одно такое бревно  на

плечи и под командный мат отъявленной своей  бригадирши  несут  бревнище  на

новое место и сваливают там. Вы скажете - трактор?  Да  помилуйте,  откуда

трактор, если это 1948 год? Вы скажете - кран? А вы  забыли  Вышинского -

"труд-чародей, который из небытия и ничтожества превращает людей в  героев"?

Если кран - так как же с чародеем? Если кран - эти женщины так и погрязнут

в ничтожестве!

   Тело истощается на такую работу, и  всё,  что  в  женщине  есть  женское,

постоянное или в месяц раз, перестает быть.  Если  она  дотянет  до  ближней

комиссовки, то разденется  перед  врачами  уже  совсем  не  та,  на  которую

облизывались придурки в банном коридоре: она стала  безвозрастна;  плечи  её

выступают острыми углами,  груди  повисли  иссохшими  мешочками;  избыточные

складки кожи морщатся на плоских ягодицах, над коленями так мало плоти,  что

образовался просвет, куда овечья голова пройдет и даже футбольный мяч; голос

погрубел, охрип, а на лицо уже  находит  загар  пеллагры.  (А  за  несколько

месяцев лесоповала, говорит гинеколог, опущение и  выпадение  более  важного

органа.)

   Труд-[чародей!]..

   Ничто не равно в жизни вообще, а в лагере тем более.  И  на  производстве

выпадало не всем одинаково безнадежно. И чем моложе, тем иногда легче. Так и

вижу девятнадцатилетнюю  Напольную,  всю  как  сбитую,  с  румянцем  во  всю

деревенскую щеку. В лагерьке на Калужской заставе она  была  крановщицей  на

башенном кране. Как обезьяна лазила к себе на кран, иногда без надобности  и

на стрелу,  оттуда  всему  строительству  кричала  "хо-го-о-о!",  из  кабины

перекрикивалась с вольным прорабом, с десятниками, телефона у нее  не  было.

Всё ей было как будто забавно, весело, лагерь не в лагерь, хоть  в  комсомол

вступай. С каким-то не лагерным добродушием она улыбалась  всем.  Ей  всегда

было выписано 140%, самая высокая в лагере пайка, и никакой враг ей  не  был

страшен (ну, кроме [кума]) - её прораб не дал бы в обиду. Одного только  не

знаю - как ей удалось в лагере обучиться на крановщицу -   вот  бескорыстно

ли её сюда приняли. Впрочем, она сидела по безобидной бытовой  статье.  Силы

так и пышели из нее, а завоеванное  положение  позволяло  ей  любить  не  по

нужде, а по влечению сердца.

   Так же описывет свое состояние и Сачкова, посаженная в 19 лет. Она попала

в сельхозколонию, где, впрочем, всегда сытней и потому легче.  "С  песней  я

бегала от жатки к жатке, училась вязать снопы". Если нет  другой  молодости,

кроме лагерной - значит, надо веселиться здесь, а где же? Потом её привезли

в тундру под Норильск, так и он ей "показался  каким-то  сказочным  городом,

приснившимся в детстве". Отбыв срок, она осталась там вольнонаемной. "Помню,

я шла в пургу, и у меня  появилось  какое-то  задорное  настроение,  я  шла,

размахивая руками, борясь с пургой, пела "Легко на сердце от песни веселой",

глядела на переливающиеся занавеси Северного сияния,  бросалась  на  снег  и

смотрела в высоту. Хотелось запеть, чтоб услышал Норильск: что не меня  пять

лет победили, а я их, что кончились эти проволоки, нары и конвой..  Хотелось

любить! Хотелось что-нибудь сделать для людей, чтобы больше не было  зла  на

земле".

   Ну, да это многим хотелось.

   Освободить нас ото зла Сачковой всё-таки не  удалось:  лагеря  стоят.  Но

самой ей повезло: ведь не пяти лет, а пяти недель довольно, чтоб  уничтожить

и женщину и человека.

   Вот эти два случая у меня только и стоят против  тысяч  безрадостных  или

бессовестных.

   А конечно, где ж как не  в  лагере  пережить  тебе  первую  любовь,  если

посадили тебя (по политической статье!) [пятнадцати лет],  восьмиклассницей,

как Нину  Перегуд?  Как  не  полюбить  джазиста-красавца  Василия  Козьмина,

которым еще недавно на воле весь город  восхищался,  и  в  ореоле  славы  он

казался тебе недоступен? И Нина пишет стих "Ветка белой сирени", а он кладет

на музыку и поет ей через зону (их уже разделили, он снова недоступен).

   Девочки из кривощековского барака тоже носили цветочки, вколотые в волоса

- признак, что - в лагерном браке, но может быть - и в любви?

   Законодательство внешнее (вне ГУЛага) как будто  способствовало  лагерной

любви. Всесоюзный Указ от 8.7.44  об  укреплении  брачных  уз  сопровождался

негласным Постановлением СНК и инструкцией НКЮ от 27.11.44, где  говорилось,

что  суд  обязан   по   первому   желанию   вольного   советского   человека

беспрекословно расторгать его с половиной, оказавшейся в заключении  (или  в

сумасшедшем доме), и поощрить даже тем, что освободить  от  платы  сумм  при

выдаче  разводного  свидетельства.  (И  никто  при  этом  законодательно  не

обязывался сообщать той, другой, половине о произошедшем разводе!) Тем самым

гражданки и граждане призывались поскорее бросать в беде  своих  заключённых

мужей и жен, а заключённые - забывать поглуше о супружестве. Уже не  только

глупо и несоциалистично, но становилось противозаконно женщине тосковать  по

отлученному мужу, если он остался на воле. У Зои Якушевой,  севшей  за  мужа

как  ЧС,  получилось  так:  года  через  три  мужа  освободили  как  важного

специалиста, и он не поставил непременным условием  освобождение  жены.  Все

свои [восемь] она и оттянула за него...)

   Забывать о супружестве,  да,  но  инструкции  внутри  ГУЛага  осуждали  и

любовный  разгул  как  диверсию  против   производственного   плана.   Ведь,

разбредясь по производству, эти бессовестные  женщины,  забывшие  свой  долг

перед государством и Архипелагом, готовы были лечь на спину где угодно - на

сырой земле, на дровяной щепе, на щебенке, на шлаке, на железных стружках -

а план срывался! а  пятилетка  топталась  на  месте!  а  премии  гулаговским

начальникам не шли! Кроме того некоторые  из  зэчек  таили  гнусный  замысел

забеременеть, и под эту беременность, пользуясь гуманностью  наших  законов,

урвать несколько месяцев из своего срока, иногда короткого  пятилетнего  или

трехлетнего, и эти месяцы не работать. Потому инструкции  ГУЛага  требовали:

уличенных в  сожительстве  немедленно  разлучать  и  менее  ценного  из  них

отсылать этапом. (Это, конечно, ничуть не  напоминало  Салтычих,  отсылавших

девок в дальние деревни.)

   Досадчива была вся эта  подбушлатная  лирика  и  надзору.  Ночами,  когда

гражданин надзиратель мог бы храпануть в дежурке, он  должен  был  ходить  с

фонарем и ловить этих голоногих  наглых  баб  в  койках  мужского  барака  и

мужиков в бараках женских. Не говоря уже о возможных собственных вожделениях

(ведь и гражданин надзиратель тоже не каменный), он должен был еще трудиться

отводить виновную в карцер или целую ночь увещевать  её,  объясняя,  чем  её

поведение дурно, а потом и писать докладные  (что'  при  отсутствии  высшего

образования даже мучительно).

   Ограбленные во всем, что наполняет женскую и вообще человеческую жизнь -

в семье, в материнстве, в дружеском окружении,  в  привычной  и  может  быть

интересной работе, кто и в искусстве, и в книгах,  а  тут  давимые  страхом,

голодом,  забытостью  и  зверством, - к  чему  ж  еще  могли  повернуться

лагерницы, если не к любви? Благословением божьим возникала любовь почти уже

и не плотская потому что в кустах стыдно, в бараке при всех невозможно, да и

мужчина не всегда  в  силе,  да  и  лагерный  надзор  изо  всякой  [заначки]

(уединения) таскает и сажает в карцер. Но от бесплотности, вспоминают теперь

женщины,  еще  глубже  становилась  духовность  лагерной  любви.  Именно  от

бесплотности она становилась острее, чем на воле! Уже пожилые женщины ночами

не спали от случайной улыбки, от мимолетного внимания. И так резко выделялся

свет любви на грязно-мрачном лагерном существовании!

   "Заговор счастья" видела Н. Столярова на лице своей  подруги,  московской

артистки, и её неграмотного напарника по сеновозке Османа. Актриса  открыла,

что никто никогда не любил её так - ни  муж-кинорежиссер,  ни  все  бывшие

поклонники. И только из-за этого не уходила с сеновозки, с общих работ.

   Да еще этот риск - почти военный, почти смертельный: за  одно  раскрытое

свидание платить обжитым местом, то есть жизнью. Любовь на острие опасности,

где так глубеют и  разворачиваются  характеры,  где  каждый  вершок  оплачен

жертвами - ведь героическая любовь! (Аня Лехтонен в Ортау разлюбила  своего

возлюбленного за те двадцать минут, что стрелок  вел  их  в  карцер,  а  тот

униженно умолял отпустить.) Кто-то шел содержанками придурков без  любви -

чтобы спастись, а кто-то шел на [общие] и гиб - за любовь.

   И совсем немолодые женщины оказывались тоже в этом замешаны,  даже  ставя

надзирателей в тупик: на воле на  такую  женщину  никак  не  подумал  бы!  А

женщины эти не страсти уже искали, а  насытить  свою  потребность  о  ком-то

позаботиться, кого-то согреть, от себя урезать, а его подкормить;  обстирать

его и обштопать. Их общая миска, из которой они питались, была их  священным

обручальным кольцом. "Мне не спать с ним надо, а в звериной нашей жизни, как

в бараке целый день за пайки и за тряпки ругаемся, про себя думаешь: сегодня

ему рубашку починить, да картошку сварим", - объясняла одна доктору Зубову.

Но мужик-то временами хочет и большего, приходится уступать,  а  надзор  как

раз и ловит... Так в Унжлаге больничную прачку тетю Полю,  рано  овдовевшую,

потом всю жизнь одинокую, прислуживавшую в церкви, нашли  ночью  с  мужчиной

уже в конце её лагерного срока. "Как же это, тетя Поля? - ахали врачи. - А

мы-то на тебя надеялись! А  теперь  тебя  на  [общие]  пошлют." - "Да  уж

виновата, - сокрушенно кивала старушка. - По-евангельски  блудница,  а  по

лагерному....."

   Но и в наказании уличенных любовников, как и во  всем  строе  ГУЛага,  не

было  беспристрастия.  Если  один  из  любовников  был   придурок,   близкий

начальству или очень нужный по работе,  то  на  связь  его  могли  и  годами

смотреть сквозь пальцы. (Когда на  ОЛП  женской  больницы  Унжлага  приезжал

бесконвойный электромонтер,  в  услугах  которого  были  заинтересованы  все

вольняшки,   главврач,   вольная,   вызывала   сестру-хозяйку,   зэчку,    и

распоряжалась: "Создайте условия Мусе Бутенко" - медсестре,  из-за  которой

монтер и приезжал.) Если же это были зэки незначительные или  опальные,  они

наказывались быстро и жестоко.

   В Монголии, в Гулжедээсовском лагере (наши  зэки  строили  там  дорогу  в

1947-50 годах), двух расконвоированных девушек, пойманных на том, что бегали

к дружкам на мужскую колонну, охранник привязал к  лошади  и,  сидя  верхом,

ПРОГНАЛ ИХ ПО СТЕПИ. (4) Такого и Салтычихи не делали. Но делали Соловки.

   Всегда преследуемые, уличаемые и рассылаемые, туземные пары как будто  не

могли быть прочны. А между  тем  известны  случаи,  что  и  разлученные  они

поддерживали переписку, а после  освобождения  соединялись.  Известен  такой

случай: один врач, Б. Я. Ш., доцент провинциального мединститута,  в  лагере

потерял счет своим связям - не пропущена была ни  одна  медсестра  и  сверх

того. Но вот в этом ряду попалась З, и  ряд  остановился.  З  не  прервала

беременности, родила. Б. Ш. вскоре освободился и, не имея  ограничений,  мог

ехать в свой город. Но он  остался  вольнонаемным  при  лагере,  чтобы  быть

близко к З и к ребенку. Потерявшая терпение его жена приехала за  ним  сама

сюда. Тогда он спрятался от нее в [зону] (! где жена не могла его  достичь),

жил там с З, а жене всячески передавал, что он развелся  с  ней,  чтоб  она

уезжала.

 

   Но не только надзор  и  начальство  могут  разлучить  лагерных  супругов.

Архипелаг настолько  вывороченная  земля,  что  на  ней  мужчину  и  женщину

разъединяет то, что должно крепче всего их соединить: рождение  ребенка.  За

месяц до родов беременную этапируют на другой лагпункт,  где  есть  лагерная

больница с родильным отделением и где резвые голосенки кричат, что не  хотят

быть зэками за грехи  родителей.  После  родов  мать  отправляют  на  особый

ближний лагпункт [мамок].

   Тут надо прерваться! Тут нельзя не  прерваться!  Сколько  самонасмешки  в

этом слове! "Мы - не настоящие!.." Язык зэков очень любит и упорно проводит

эти вставки уничижительных суффиксов: не мать, а  [мамка];  не  больница,  а

[больничка]; не свидание,  а  свиданКа;  не  помилование,  а  помиловКа;  не

вольный, а [вольняшка]; не жениться, а [поджениться] - та же насмешка, хоть

и не в суффиксе. И даже [четвертная] (двадцатипятилетний срок) снижается  до

[четвертака], то есть от двадцати пяти рублей до двадцати пяти копеек!

   Этим настойчивым уклоном языка зэки показывают и что на Архипелаге всё не

настоящее, всё поддельное, всё последнего сорта. И что сами они  не  дорожат

тем, чем дорожат обычные люди,  они  отдают  себе  отчет  и  в  поддельности

лечения, которое им дают, и в поддельности просьб о помиловании, которые они

вынуждено и без веры пишут. И снижением до двадцати пяти  копеек  зэк  хочет

показать свое превосходство даже над почти пожизненным сроком!

   Так вот на своем лагпункте мамки живут и работают,  пока  оттуда  их  под

конвоем водят кормить грудью новорожденных туземцев.  Ребенок  в  это  время

находится уже не в больнице, а в "детгородке" или "доме малютки", как это  в

разных местах вторая называется. После  конца  кормления  матерям  больше  не  дают

свиданий  с  ними - или  в  виде  исключения  "при  образцовой  работе  и

дисциплине" (ну, да смысл в том, что не держать же их из-за этого под боком,

матерей надо отправлять работать туда, куда требует производство). Но  и  на

старый лагпункт к своему лагерному "мужу" женщина тоже уже не вернется  чаще

всего. И отец вообще не увидит своего ребенка, пока он в лагере. Дети  же  в

детгородке после отъема от груди еще содержатся с год (их питают  по  нормам

вольных детей и поэтому лагерный медперсонал и  хозобслуга  кормится  вокруг

них). Некоторые не могут приспособиться без матери к искусственному питанию,

умирают. Детей выживших отправляют через год в общий детдом. Так сын туземки

и  туземца  пока  уходит  с  Архипелага,  не  без  надежды  вернуться   сюда

[малолеткой].

   Кто следил за этим, говорят, что нечасто мать  после  освобождения  берет

своего ребенка из детдома (блатнячки - никогда) - так прокляты  многие  из

этих детей, захватившие первым вздохом маленьких  легких  заразного  воздуха

Архипелага. Другие - берут или даже еще раньше присылают  за  ним  каких-то

темных (может быть религиозных) бабушек.  В  ущерб  казенному  воспитанию  и

невозвратно потеряв деньги на родильный дом,  на  отпуск  матери  и  на  дом

малютки, ГУЛаг отпускает этих детей.

   Все те годы, предвоенные и военные, когда беременность разлучала лагерных

супругов, нарушала  этот  трудно  найденный,  усильно  скрываемый,  отовсюду

угрожаемый и без того неустойчивый  союз, - женщины  старались  не  иметь

детей. И опять-таки Архипелаг не был похож, на волю: в годы, когда  на  воле

аборты  были  запрещены,  преследовались  судом,  очень  не  легко  давались

женщинам, - здесь лагерное начальство снисходительно смотрело на аборты, то

и дело совершаемые в больнице: ведь так было лучше для лагеря.

   И без того всякой женщине  трудные,  еще  запутаннее  для  лагерницы  эти

исходы: рожать или не рожать?  и  что'  потом  с  ребенком?  Если  допустила

изменчивая лагерная  судьба  забеременеть  от  любимого,  то  как  же  можно

решиться на аборт? А родить? - это верная разлука сейчас, а  он  по  твоему

отъезду не сойдется ли в том же  лагпункте  с  другой?  И  какой  еще  будет

ребенок? (Из-за дистрофии родителей  он  часто  неполноценен).  И  когда  ты

перестанешь кормить, и тебя отошлют, а (еще много лет сидеть) - то доглядят

ли его, не погубят? И можно ли взять ребенка в  свою  семью  (для  некоторых

исключено)? А если не брать - то всю жизнь потом мучиться (для некоторых -

нисколько).

   Шли уверенно на  материнство  те,  кто  рассчитывали  после  освобождения

соединиться с отцом своего ребенка. (И расчеты эти иногда оправдывались. Вот

А. Глебов со  своей  лагерной  женой  спустя  двадцать  лет:  с  ними  дочь,

рожденная еще в УнжЛаге, теперь ей 19 лет, какая славная девочка, и  другая,

рожденная уже на воле десятью годами позже, когда родители  [отбухали]  свои

сроки.) Шли и те, кто само это материнство рвались испытать - в лагере, раз

нет другой жизни. Ведь это живое существо, сосущее  твою  грудь - оно  не

поддельно и не второстепенно. (Харбинка Ляля рожала второго  ребенка  только

для того, чтобы вернуться в детгородок и посмотреть на своего первого! И еще

потом третьего рожала, чтобы вернуться  посмотреть  на  первых  двух.  Отбыв

пятерку, она сумела  всех  трех  сохранить  и  с  ними  освободилась.)  Сами

безвозвратно униженные, лагерные женщины через  материнство  утверждались  в

своем достоинстве, они на короткое время как бы равнялись вольным  женщинам.

Или: "Пусть я заключенная, но ребенок мой вольный!" - и  ревниво  требовали

для ребенка содержания и ухода как для подлинновольного. Третьи,  обычно  из

прожженных лагерниц и из приблатненных, смотрели на материнство как  на  год

[кантовки], иногда - как путь к [досрочке]. Своего ребенка они и  своим  не

считали, не хотели его и видеть, не узнавали даже - жив ли он.

   Матери  из  [захи'днии]  (западных  украинок)  да  иногда  и  из  русских

происхождением попроще норовили непременно "крестить" своих детей  (это  уже

послевоенные годы). Крестик либо присылался искусно  запрятанным  в  посылке

(надзор бы не пропустил такой  контрреволюции),  либо  заказывался  за  хлеб

лагерному  умельцу.  Доставали  и  ленточку  для  креста,  шили  и  парадную

распашонку, чепчик. Экономился сахар из пайки, пекся  из  чего-то  крохотный

пирог - и  приглашались  ближайшие  подружки.  Всегда  находилась  женщина,

которая прочитывала молитву (уж там какую-нибудь), ребенка окунали в  теплую

воду, крестили и сияющая мать приглашала к столу.

   Иногда для мамок с грудными  детьми  (только  конечно  не  для  Пятьдесят

Восьмой) выходили частные  амнистии  или  просто  распоряжения  о  досрочном

освобождении. Чаще всего под эти распоряжения попадали мелкие  уголовницы  и

приблатнённые, которые на эти-то льготы отчасти и рассчитывали. И как только

такие мамки получали в ближайшем райцентре паспорт и железнодорожный  билет,

- своего ребенка, уже  не  ставшего  нужным,  они  частенько  оставляли  на

вокзальной скамье, на первом крыльце. (Да надо и представить,  что  не  всех

ждало жильё,  сочувственная  встреча  в  милиции,  прописка,  работа,  а  на

следующее утро уже ведь не ожидалось готовой  лагерной  пайки.  Без  ребенка

было легче начинать жить.)

   В 1954 году на ташкентском вокзале мне пришлось провести ночь недалеко от

группы  зэков,  ехавших  из  лагеря  и  освобожденных  по  каким-то  частным

распоряжениям. Их было десятка три, они занимали целый угол зала, вели  себя

шумно, с полублатной развязностью, как истые  дети  ГУЛага,  знающие,  почем

жизнь, и презирающие здесь всех вольных. Мужчины играли в карты, а  мамки  о

чем-то голосисто спорили, - и вдруг одна  мамка  что-то  крикнула  истошней

других, вскочила, размахнула своего ребенка за ноги и  слышно  стукнула  его

головой о каменный пол. Весь [вольный] зал ахнул, застонал: мать! как  может

[мать?]

  ... Они не понимали же, что была то не мать, а [мамка].

 

 

 

   Всё сказанное до сих пор относится к [совместным]  лагерям - к  таким,

какими они были от первых лет революции и до конца второй мировой  войны.  В

те годы был в РСФСР только один, кажется, Новинский домзак (переделанный  из

бывшей московской женской тюрьмы), где содержались женщины без мужчин.  Опыт

этот не получил распространения и сам не длился слишком долго.

   Но благополучно  восстав  из-под  развалин  войны,  которую  он  едва  не

загубил. Учитель и Зиждитель задумался о благе  своих  поданных.  Его  мысли

освободились для упорядочения их жизни, и много он изобрел тогда  полезного,

много нравственного, а среди этого - разделение  пола  мужеского  и  пола

женского - сперва в школах и лагерях (а там дальше, может, хотел  добраться

и до всей воли, в Китае был опыт и шире).

   И в 1946 году на Архипелаге началось, а в 1948 закончилось великое полное

отделение женщин от мужчин. Рассылали их по разным  островам,  а  на  едином

острове тянули между мужской и женской зонами испытанного дружка - колючую

проволочку. (5)

   Но  как  и  другие  многие  научно-предсказанные   и   научно-продуманные

действия, эта мера имела последствия неожиданные и даже противоположные.

   С отделением женщин резко ухудшилось их общее положение  в  производстве.

Раньше  многие   женщины   работали   прачками,   санитарками,   поварихами,

кубовщицами, каптерщицами, счетоводами на смешанных лагпунктах,  теперь  все

эти места они должны были освободить, в женских  же  лагпунктах  таких  мест

было гораздо меньше. И женщин погнали на "общие", погнали  в  цельно-женских

бригадах, где им особенно тяжело. Вырваться с "общих" хотя бы на время стало

спасением жизни. И женщины стали гоняться за беременностью, стали ловить  её

от любой мимолетной встречи, любого касания. Беременность не грозила  теперь

разлукой с супругом, как раньше - все разлуки  уже  были  ниспосланы  одним

Мудрым Указом.

   И вот число детей, поступающих в дом малютки, за  год  возросло  [вдвое!]

(УнжЛаг, 1948: 300 вместо 150), хотя заключённых  женщин  за  это  время  не

прибавилось.

   "Как   же   девочку   назовешь?"  -   "Олимпиадой.   Я   на   олимпиаде

самодеятельности  забеременела".  Еще  по  инерции  оставались   эти   формы

культработы - олимпиады, приезды мужской культбригады на женский  лагпункт,

совместные слеты ударников. Еще сохранились и общие  больницы - тоже  дом

свиданий теперь. Говорят, в Соликамском лагере в  1946  году  разделительная

проволока была на однорядных столбах, редкими нитями (и, конечно,  не  имела

огневого охранения). Так ненасытные туземцы сбивались  к  этой  проволоке  с

двух сторон, женщины становились так, как моют полы,  и  мужчины  овладевали

ими, не переступая запретной черты.

   Ведь чего-то же стоит и бессмертный Эрос!  Не  один  же  разумный  расчет

избавиться от общих. Чувствовали зэки, что кладется черта надолго,  и  будет

она каменеть, как все в ГУЛаге.

   Если до разделения  было  дружное  сожительство,  лагерный  брак  и  даже

любовь, - то теперь стал откровенный блуд.

   Разумеется, не дремало и начальство, и на ходу  исправляло  свое  научное

предвидение. К однорядной колючей проволоке пристраивали предзонники с  двух

сторон.  Затем,  признав  преграды  недостаточными,  заменяли   их   забором

двухметровой высоты - и тоже с предзонниками.

   В Кенгире не помогла  и  такая  стена:  женихи  перепрыгивали.  Тогда  по

воскресеньям  (нельзя  же  на  это  тратить  производственное  время!  да  и

естественно, что устройством своего быта люди  занимаются  в  выходные  дни)

стали назначать с обеих сторон стены воскресники - и заставили  докладывать

стену  до  четырехметровой  высоты.  И  вот  усмешка:  на  эти   воскресники

действительно шли с радостью! - перед прощанием хоть познакомиться с кем-то

по ту сторону стены, поговорить, условиться о переписке!

   Потом в Кенгире достроили разделительную стену  до  пяти  метров,  и  уже

сверх пяти метров потянули  колючую  проволоку.  Потом  еще  пустили  провод

высокого напряжения (до чего же силен амур проклятый!). Наконец, поставили и

охранные вышки по краям. У  этой  кенгирской  стены  была  особая  судьба  в

истории всего Архипелага (см. Часть V, гл. 12). Но и  в  других  ОсобЛагерях

(Спасск) строили подобное.

   Надо представить себе эту разумную  методичность  работодателей,  которые

считают  вполне  естественным  разделение  проволокой  рабов  и  рабынь,  но

изумились бы, если б им предложили сделать то же со своей семьей.

   Стены росли - и Эрос метался. Не  находя  других  сфер,  он  уходил  или

слишком высоко - в  платоническую  переписку,  или  слишком  низко - в

однополую любовь.

   Записки перешвыривались через зону, оставлялись  на  заводе  в  уговорных

местах. На пакетиках писались и адреса  условные:  так,  чтобы  надзиратель,

перехватив, не  мог  бы  понять - от  кого  кому.  (За  переписку  теперь

полагалась лагерная тюрьма.)

   Галя  Бенедиктова  вспоминает,  что  иногда  и   знакомились-то   заочно;

переписывались, друг друга не увидав; и расставались, не  увидав.  (Кто  вел

такую переписку, знает и её отчаянную сладость, и безнадежность и  слепоту.)

В том же Кенгире литовки выходили [замуж] через стену за  земляков,  никогда

прежде их не знав: ксёндз (в таком  же  бушлате,  конечно,  из  заключённых)

свидетельствовал письменно, что такая-то и такой-то навеки  соединены  перед

небом. В этом соединении с незнакомым узником за стеной - а  для  католичек

соединение было необратимо и священно - мне слышится хор  ангелов.  Это -

как бескорыстное созерцание небесных светил. Это  слишком  высоко  для  века

расчета и подпрыгивающего джаза.

   Кенгирские браки  имели  тоже  исход  необычный.  Небеса  прислушались  к

молитвам и вмешались (ч. V, гл. 12).

   Сами женщины (и врачи, лечившие их в разделенных зонах) подтверждают, что

они переносили разделение хуже мужчин. Они были особенно возбудимы и нервны.

Быстро развивалась лесбийская любовь. Нежные и юные  ходили  пожелтевшие,  с

подглазными темными кругами. Женщины более  грубого  устройства  становились

"мужьями". Как надзор ни разгонял такие пары, они оказывались  снова  вместе

на койке. Отсылали с лагпункта теперь кого-то из этих "супругов". Вспыхивали

бурные драмы с самобросанием на колючую проволоку под выстрелы часовых.

   В карагандинском отделении СтепЛага, где собраны были женщины  только  из

Пятьдесят Восьмой, они многие, рассказывает Н. В., ожидали вызова к  [оперу]

с замиранием - не с замиранием страха или ненависти к подлому политическому

допросу, а с замиранием перед  этим  мужчиной,  который  запрет  её  одну  в

комнате с собою на замок.

   Отделенные женские лагеря несли всю ту же тяжесть общих работ. Правда,  в

1951 году женский лесоповал был формально  запрещен  (вряд  ли  потому,  что

началась вторая половина XX века). Но например в УнжЛаге  мужские  лагпункты

никак не выполняли плана. И тогда придумано было, как подстегнуть их - как

заставить туземцев своим трудом оплатить то, что  бесплатно  отпущено  всему

живому на земле. Женщин стали тоже выгонять на  лесоповал  и  в  одно  общее

конвойное  оцепление  с  мужчинами,   только   лыжня   разделяла   их.   Всё

заготовленное здесь, должно было потом записываться как  выработка  мужского

лагпункта, но норма требовалась и от мужчин и  от  женщин.  Любе  Березиной,

"мастеру леса", так и  говорил  начальник  с  двумя  просветами  в  погонах:

"Выполнишь норму своими бабами - будет Беленький с  тобой  в  кабинке!"  Но

теперь  и  мужики-работяги,  кто  покрепче,  а   особенно   производственные

придурки, имевшие деньги, совали  их  конвоирам  (у  тех  тоже  зарплата  не

разгуляешься) и часа на полтора (до смены купленного постового)  прорывались

в женское оцепление.

   В заснеженном морозном лесу за  эти  полтора  часа  предстояло:  выбрать,

познакомиться (если до тех пор не переписывался), найти место и совершить.

 

   Но зачем это всё вспоминать? Зачем бередить раны тех, кто жил в это время

в Москве и на даче, писал в газетах, выступал с трибун, ездил на  курорты  и

заграницу?

   Зачем вспоминать об этом, если это  и  сегодня  так?  Ведь  писать  можно

только о том, что "не повторится"...

 

 

   1. Сборник "От тюрем...", стр. 358

 

   2. Я представил её под именем Грани Зыбиной, но в пьесе придал ей  лучшую

судьбу, чем у неё была.

 

   3. Это - к вопросу о численности зэков на Архипелаге. Кто  знал  эту

29-ю точку? Последняя ли она в КарЛаге? И  по  сколько  людей  на  остальных

точках? Умножай, кто досужен! А кто знает какой-нибудь 5-й  стройучасток

Рыбинского гидроузла? А между тем  там  больше  ста  бараков,  и  при  самом

льготном наполнении, по полтысячи на барак, - тут  тоже  тысяченок  шесть

найдется, Лощилин же вспоминает - было больше десяти тысяч.

 

   4. Кто отыщет теперь его фамилию? И  его  самого?  Да  скажи  ему - он

поразится: он-то в чем виноват? Ему сказали так! А пусть не ходят к мужикам,

сучки...

 

   5. Уже многие начинания Корифея не признаны  столь  совершенными  и  даже

отменены, - а разделение полов на Архипелаге закостенело и по сей день. Ибо

здесь основание - глубоко нравственное.


Источник: http://www.bibliotekar.ru/solzhenicin/25.htm



Рекомендуем посмотреть ещё:


Закрыть ... [X]

Женщина в лагере. Архипелаг Гулаг. Солженицын Беременность третий триместр кашель

Вторая беременность стих Поздравления на юбилей мужу на 30, 35, 50, 55, 60 лет
Вторая беременность стих Всенощное бдение Объяснение смысла обряда
Вторая беременность стих В школе задали написать басню! / страница 5
Вторая беременность стих Поздравления с днем рождения крестнице
Вторая беременность стих Я не забуду никогда
Cached Анекдот Прием в поликлинике. Прибегает гинеколог в Бронхит при беременности, лечение бронхита во время беременности Вопросы гинекологу онлайн бесплатно, ответы УМГ, Киев Гель смазка дюрекс при беременности Радость беременности Диссертация на тему Адаптация учащихся